Даёшь
сердце!
Есть
неестественность и несопоставимость
в соседстве этого имени с этой
датой: Шукшин был и навсегда
останется для нас молодым. И
представить его в преклонном
возрасте, как Шолохова или Леонова,
невозможно. Тут на защиту его вечной
и незыблемой молодости встанет всё,
что его окружало и им было: и
читательская привязанность, и образ
его, оставшийся в памяти, и
художественный почерк, и горячность
и бескомпромиссность характера. Но
есть и высшая, от наших
представлений и чувств не зависящая,
справедливость в этом соседстве: в
45 лет закончилась земная жизнь
Шукшина, и уже тридцать пять лет,
как она перешла в служение, в
котором ничего изменить нельзя и
которое происходит от духовной
энергии, аккумулированной в его
творчестве и даже в самом имени.
Вспомним: в 60-е годы миновавшего
столетия Шукшин ворвался в «плотные
слои атмосферы» советского искусства
как метеор и своим появлением
перевесил ту чашу весов, где
собиралось воедино искусство
русское. Феномен Василия Шукшина в
том и заключался, что его не должно
было быть, как, впрочем, не должно
было быть всей почвеннической
литературы, никто ему, как
Ивану-дураку из сказки «До третьих
петухов», не давал справки на
деятельное существование. Не должно,
но явился, обманув сапогами и
простецким видом, за которым
обнаружился вскоре такой талант, что
нельзя его было понимать иначе как
не личное приобретение, а дар
народный, безошибочный вклад в
избранника, способного распорядиться
им как надо. Дар этот и дал
возможность Шукшину ощутить, как
свою собственную, больную душу
народа, выпавшую из вековечного
гнезда и в страдании ищущую
торопливо, как в него, в это гнездо,
вернуться.
С сегодняшнего расстояния невольно
верится, что те десять – пятнадцать
лет, в которые вместилось творчество
Василия Макаровича, и были,
вероятно, переломными, в них ещё
таилось, истаивая, спасение, в них
окончательное перерождение только
подготовлялось. Можно было, ничего
не меняя, обречённо дожидаться,
чтобы оно произошло, как это в конце
концов и случилось под затверженную
аллилуйю, а можно было,
спохватившись, взять да и управлять
разумно, к пользе гражданина и
государства, ходом дальнейших
событий. Шукшинский «чудик», этот
вышагнувший из общего ряда
неспокойный характер, исступлённо
добивающийся души и свободы, готов
был к тому и другому – и чтобы
менялось, и чтобы не менялось. Он
жил в раздвоенности. Между
государством и человеком к той поре
близости, как это было в войну или
первые послевоенные годы, уже не
существовало; власть говорила
окостеневшим языком, мужик слушал
вполуха, природным чутьём прекрасно
различая, где правда и где ложь, и
старался жить сам по себе. На лжи
настаивали, но и настаивали как-то
без усердия, устало; правда, как
неродная, звучала скорбно. Подобная
«конфигурация» жизни не могла не
калечить людей, «чудачество» героя
Шукшина было в этом ряду
«травмированных» самым невинным и
симпатичным отклонением. Но и оно не
могло оставаться долго безобидной
«вещью в себе» и постепенно
превращалось в надрыв и нелепое, а
то и злое противостояние окружающим.
Прихоть Кости Валикова (рассказ
«Алёша Бесконвойный») невелика:
добился права в выходные не работать
и топить по субботам баню. Взял,
казалось бы, то, что полагается
человеку. Другие не взяли, а он
взял. И нашёл в этой победе утешение
и радость, стал задумываться о
смысле жизни. Моня Квасов (рассказ
«Упорный») не верит, что нельзя
создать вечный двигатель, и занят
его сооружением. Ну и что? Кому
плохо от его упрямства? Вроде
никому. Но это только начало. Бывают
и продолжения. Бригадир Шурыгин
(«Крепкий мужик») в своём диком
упрямстве сваливает с помощью
техники старинную красавицу церковь
в родном селе. Гена Пройдисвет из
одноимённого рассказа после драки с
дядей, веру которого в Бога он
принимает за притворство и ложь,
кричит в неистовстве, представляя
гору воздвигнутой перед ним лжи:
– Мы же так опрокинемся!
Генка попал в точку: опрокинулись.
Ещё и потому, что перестали
различать, где благо и где напасть,
не верили ничему. А Николай
Григорьевич Кузовников, годами
приходивший на вокзал, так и не
выбрал деревню на жительство и не
сел в поезд, который увёз его из
опостылевшего города. А оттуда, из
деревни, бежит Иван (рассказ «В
профиль и анфас»), заранее зная, что
нигде ему не прижиться, потому что
«нет в душе крепости».
Вот из-за такого-то «пустяка»: «нет
в душе крепости» – и потеряло свою
могучую силу государство. И когда
этот итог стал окончательно
предрешён, Шукшин ушёл.
Так это представляется порой в
невесёлых раздумьях: ведь для
чего-то он столь настойчиво и
неустанно стучался в наши души и
тревожил совесть, почему-то со
слезами говорил о России и точно по
отвесной стене лез, срываясь и теряя
опору, но снова и снова карабкаясь
вверх, чтобы взобраться наконец и
увидеть, что там, по ту сторону…
Валентин РАСПУТИН ("Литературная
газета")
Обсудить на форуме
|